Но теперь, когда у нас было все хорошо, когда папу восстановили на работе в редакции, когда все его поздравляли и дарили ему консервные ножи, я старалась, как это ни странно, бывать дома поменьше. Не знаю почему. Может быть, потому, что я часто бывала у Коли и видела, как плохо Елене Евдокимовне.

А дома меня ждал сюрприз. И очень приятный. Папа купил телевизор. Он назывался «Харьков». Это, оказалось, даже был не просто телевизор, а комбайн — в нем были радиоприемник, и проигрыватель для пластинок, и большой экран.

Раньше у нас не было телевизора, и мама не соглашалась его покупать из-за меня, — чтобы я готовила уроки, а не торчала перед экраном.

Но сейчас мама сказала, что раз я сама выступаю по телевизору, то нужно, чтобы он был в доме.

— А мы с папой смотрели, — сказала мама. — Молодец. Хорошо выступила. Только у тебя был чересчур серьезный вид. Даже ни разу не улыбнулась. И почему ты гладила себя рукой по животу?

— Я не гладила. Мне просто очень хотелось почесаться, — возразила я.

— Значит, ты чесалась? — рассмеялся папа.

Я рассказала, как жарко было там на студии и что я совсем не волновалась.

А на столе в стеклянной вазе стояли мои любимые пирожные «картошка».

— Принеси из кухни чайник, будем ужинать.

Мы сели ужинать, и за ужином папа говорил, что летом мы поедем в Крым и снова будем плавать, и гулять, и собирать гербарий и коллекцию бабочек. И еще папа хвалил стихи, которые я читала по телевизору.

А телевизор поставили на новый столик в самом углу комнаты. И пока мы ужинали, мы все время поглядывали на экран. Показывали «Телевизионные новости», и все очень хорошо было видно.

— Чуть не забыла, — сказала мама. — Тебе письмо. От писателя Корнилова.

У меня почему-то сдавило сердце — мне вдруг показалось, что в письме будет что-то неприятное. Я взяла письмо, но не распечатала его сразу, а пошла в свой угол, села на кровать, положила письмо на подушку и немного подумала, а уже потом разорвала конверт.

Странно, но, когда я читаю то, что написал знакомый человек, я всегда как будто слышу его голос. И сейчас письмо Павла Романовича тоже звучало для меня его голосом — высоким, чуть сиплым и очень приятным.

Милая Оля! — писал Павел Романович. — Извини, что так нескоро ответил тебе — я был в отъезде, и твое письмо мне только сегодня вручили.

Я догадываюсь, что день, когда ты мне написала это письмо, был для тебя днем больших сомнений. Внезапный успех, как и внезапная неудача, всегда оставляет свой рубец на характере человека. И людям иногда с успехом справиться бывает еще труднее, чем с неудачей.

Вот почему так порадовало меня твое письмо: оно живое свидетельство того, что у тебя здоровый организм, который смог переварить успех. Надеюсь, что он сможет так же легко переварить неудачи, а они неизбежно будут.

Теперь о твоих сомнениях в собственных способностях. Тут уж ничего не поделаешь. Ты всегда будешь сомневаться, мучиться, и, как бы тебя ни хвалили, в такие дни ты будешь волком смотреть на мир и на людей. Со мной это тоже часто бывало и бывает до сих пор, и я в таких случаях так расстраиваюсь, что всегда кончаю самоубийством. Но, поверь мне, милая девочка, стихи твои напечатали не потому, что я их предложил редакции, а потому, что ты их написала. И стихи твои мне очень нравятся. Я плохо запоминаю стихи, но твои знаю на память и с удовольствием читаю их своим друзьям.

А как я оказался в вашем садике — пусть останется тайной. Но когда ты будешь совсем взрослой и даже старенькой и будешь много ходить по городу, ты обязательно высмотришь по дороге какой-нибудь садик, а в садике какую-нибудь скамейку и разгадаешь мою тайну…

Павел Романович снова извинялся, что задержался с ответом на мое письмо, просил, чтобы я ему написала, как мне живется, как я учусь, и прислала ему новые стихи. А в конце письма он передавал привет Наташке.

Я написала стихи, но не знала, посылать ли их Павлу Романовичу. Когда я их показала папе, он воспринял их как-то странно.

Эти стихи я написала после того, как мы с Колей ходили на Подол. Вообще-то я хотела написать о дожде и о мокрых, холодных трамваях, но потом мне вспомнилась собака, которая перебежала рельсы, и стихи получились о собаках:

Подол — плохое место для собак:
Плевать трамваям на собачьи лапы.
У них дорога, пассажиры, график,
Она неотвратимы, как судьба.
Дождливые подольские дворы,
Изысканные завтраки помоек…
И, кажется, от моря и до моря:
Дожди, дворы, помойки и пиры…
А вечером огромная луна…
И так все время: бегай и надейся,
Что, может быть, останется на рельсах
Не голова, а лапа…

— Слишком они у тебя какие-то взрослые получились, — сказал папа. — И что ты понимаешь под словом «Подол»?

— Как — что? — ответила я. — Есть такой район в городе. Там много трамваев.

— Нет, — сказал папа решительно. — Мне эти стихи не нравятся.

Первый раз в жизни он так неодобрительно говорил о моих стихах. И разве это недостаток, если стихи «слишком взрослые»?

Я подумала, что у нас с ним просто разное настроение, что если бы я ему показала эти стихи, когда его несправедливо уволили из редакции, то, может быть, они ему и понравились бы, а теперь, когда у нас все благополучно и прекрасно, папе эти грустные стихи читать уже неинтересно и даже противно. Может быть, они ему напомнили о тех днях?

«Пошлю стихи про Подол и про собак Павлу Романовичу», — подумала я, хотя прежде, до того как я получила это письмо, я бы не решилась на это. Письмо писателя очень меня подбодрило.

Я вернулась в комнату и села спиной к телевизору за свой столик у окна. Я разложила книги и тетради, будто бы для того, чтобы делать уроки, но сама занялась совсем другим делом.

— Что это ты читаешь? — спустя некоторое время спросила мама и подошла ко мне. Она взяла у меня книжку и прочла вслух, так, чтобы слышал папа: «Немаловажный интерес представляет вопрос о сроках сохранения цвета волос после смерти. Срок этот не подчинен какой-либо закономерности, так как в каждом отдельном случае зависит от многих условий. Однако, как правило, при гниении цвет волос сохраняется довольно продолжительное время…»

— Что это за гадость? Откуда у тебя эта книга? — удивилась мама.

— Взяла у товарища.

— Зачем? Неужели тебе интересно это читать?

— Да, интересно, — ответила я с вызовом.

Я говорила неправду. В действительности мне было очень страшно и очень скучно читать эту научную книжку, которая называлась «Следы на месте преступления». Мне ее дал Коля. Она принадлежала Богдану Осиповичу. Начиналась она словами: «Осмотр места преступления часто называют краеугольным камнем следствия…»

Глава двадцать третья

Мне кажется, что теперь у них всегда холодно. Хотя, когда я попробовала рукой печку, печка была горячей. У них печка отапливается газом — в середину печки введена газовая труба, газ поджигают спичкой, он с шипением горит и нагревает булыжники, которые Коля сам положил в печку. Коля говорил, что от этого печка медленнее остывает.

Впрочем, скоро они переедут в новую квартиру, и там уже не нужны будут эти булыжники и это отопление — там квартира отапливается, как у нас, ТЭЦом.

Елена Евдокимовна и Коля сидели за столом и вязали сеточки-авоськи. Когда я пришла, Коля положил свою авоську на стол и сказал, чтобы Елена Евдокимовна ее не трогала, что он после сам ее закончит.

Интересно все-таки, почему всякие сложные вещи, ну, кофточки, например, или даже костюмы джерси вяжут машины, а авоськи делают вручную? Неужели это нельзя механизировать?